– Сдаюсь. – Он снимает очки, сует их в карман, встает. Он забыл о важной встрече. Ему пора на работу. Мать взывает к нему на парапсихической волне, зарезервированной федеральным правительством для заботливых еврейских матерей, приглашающих сыновей на очередную семейную трапезу.
– Присядь, – ласково бросает Берко, не оборачиваясь. Парень молча садится.
Внутренние органы и речевой аппарат Василия Шитновицера свела судорога. Так показалось внимательному взору Ландсмана.
– Bad mazei, – выдавливает он из себя наконец с каким-то паралитическим акцентом, не русским и не американским.
– Непруха? – переводит на язык приличных людей Ландсман. На физиономии детектива читаются сомнение и разочарование.
– Толстым слоем. Как зимнее пальто. Шляпа из bad mazel на главе его. Столько bad mazel, что не захочешь коснуться одежды его, дышать одним воздухом боишься.
– Я видел, как он за сто баксов играл сеанс, пять партий разом, – мрачно вставляет Велвел. – Всех пятерых надрал. А потом блевал у входа, я видел.
– Господа детективы, я вас уверяю, – Сатиел Лапидус умоляюще воздевает руки, – мы совершенно непричастны к делу. Мы ничего не знаем об этом человеке. Героин! Блевал у двери! Это же… Прошу вас, на нас это подействовало…
– Ошеломляюще, – заканчивает любавичер.
– Извините, но нам совершенно нечего сказать. Можно нам уйти? – заключает бобовер.
– Конечно, какой разговор! – сразу соглашается Берко. – Оставьте только контактные телефоны, в общем – координаты, и вы свободны, как ветер.
Он вынимает свою записную книжку, состоящую из беспорядочной кипы листков, скрепленных канцелярской скрепкой-переростком. В объятиях этой скрепки можно встретить визитки деловых людей и бездельников, таблицы приливов и отливов, расписания общественного транспорта, генеалогические кусты каких-то монархов да графьев, мысли, накарябанные спросонья в три ночи, пятибаксовые бумажки, аптечные и кулинарные рецепты, сложенные вчетверо салфетки с планом перекрестка в Южной Ситке, где нашли под утро зарезанную проститутку… Нашарив в стопке пустую картотечную картонку, Берко сует ее «черным шляпам» вместе с огрызком карандаша жестом сборщика автографов. Фишкин, однако, при собственной ручке, он записывает имя, адрес, номер своего «шойфера», передает Лапидусу. тот повторяет процедуру.
– Только не надо нам звонить, не надо к нам ходить, я вас умоляю, – заклинает Фишкин. – Ничего мы об этом еврее не знаем, я вас умоляю…
Каждый ноз управления знает, чего стоит связываться с «черными шляпами». Их молчание и незнание разрастается из точки воздействия и непроницаемым туманом окутывает «черношляпные» улицы и «черношляпные» районы. У «черных шляп» свои поднаторевшие в судебных дрязгах адвокаты, свои шумные газеты, свое политическое лобби, и весь этот монструозный конгломерат может накрыть беднягу-инспектора и даже кого повыше такой черной шляпой что век помнить будешь. Подозреваемый превращается в ангела, обвинения забываются. Чтобы рассеять этот «черношляпный» туман, Ландсману понадобился бы авторитет всего управления полиции, а у нею нет даже поддержки собственного инспектора, так что о вызове этих двух «черных шляп» на допрос и речи быть не может.
Он искоса глядит на Берко, тот едва заметно кривит губы.
– Идите, идите, вы свободны, – отпускает Ландсман Лапидуса и Фишкина.
Лапидус поднимается на ноги, истерзанный, страдающий, как будто только что рухнул на пол с дыбы. Даже его пальто и галоши выглядят оскорбленными до глубины душ своих. Шляпа надвигается на его брови как чугунный люк на колодец уличной канализации. Скорбящий взор его провожает каждую фигуру, которую Фишкин препровождает в деревянный гроб шахматной доски-коробки. Убита партия, испорчено утро! Плечом к плечу «черные шляпы» похоронным шествием следуют к двери между столиками, провожаемые взглядами других игроков. Возле самого выхода левая нога Салтиела Лапидуса вдруг выворачивается в сторону, как настроечный ключ; он покачнулся, схватился за партнера, едва удержавшись на ногах. Пол под его ногами выглядит, однако, безупречно. Ландсману непонятно, за что там можно было зацепиться.
– Впервые вижу столь скорбного бобовера. – замечает он. – И как он только не разрыдался…
– Хочешь его еще пощупать?
– Разве чуток. Дюйм-другой.
– А дальше с ними и не продвинешься.
Друзья спешат мимо игроков: потертый скрипач из «Одеона», мозольный оператор – его реклама налеплена на скамьи автобусных остановок… Берко вываливается за дверь, спеша за Лапидусом и Фишкиным. Ландсман собирается последовать за ним, но какой-то импульс вдруг сдерживает его: как будто запах древнего одеколона или припев зажигательной мамбы-самбы средней модности и двадцатипятилетней давности.
Ландсман остановился у ближайшего к выходу столика.
Крупный сморщенный старик сжался кулаком вокруг своей шахматной доски, взгляд уперт в спинку пустого стула напротив. На доске исходные боевые порядки, себе дед определил белое войско. Ожидает противника. Сияющий череп окаймлен клочковатой сивой порослью. Сидит, набычившись, лицо скрыто склоненным лбом. Виден костлявый крючок носа, впалые виски, перхоть по всей лысине, кусты бровей. Плечи сгорблены угрожающе, старец лелеет коварные планы, обдумывает блестящую кампанию. Плечи эти когда-то принадлежали герою и гиганту, такелажнику, скажем, подсобнику в магазине роялей…
– Мистер Литвак, – обратился к нему Ландсман.
Литвак выбирает белого коня королевского фланга с видом художника, выбирающего кисть. Руки живые и жилистые. Конь взметнулся к центру доски. Мистер Литвак всегда предпочитал гиперсовременный стиль игры. Дебют Рети – и Ландсману показалось, что руки Литвака сомкнулись у него на горле. Его чуть не сметает с ног нахлынувший ужас перед дьявольской игрой: воскресают стыд и страх тех лет, когда он губил сердце отца над шахматными досками кафе «Эйнштейн».