– Ландсман, – произносит он, наслаждаясь своей слепотой. – Как номер, приглянулся?
– Лаванды в простыни чуть переложили. Больше никаких претензий.
Дик открывает глаза.
– Могу считать, что мне как сотруднику сил охраны порядка резервации шибко-шибко повезло. Контакты с евреями за все прошедшие годы сведены к минимуму, глаза б мои на них не глядели. И прежде чем вы посыплете из своих жидовских сфинктеров обвинениями в антисемитизме, хочу констатировать, что мне пох…, оскорбляю ли я ваши сви-ничьи антисвининные задницы. Надеюсь, что оскорбляю. Этот вот пузан знает, что я ненавижу всех и каждого из двуногих, независимо от мировоззрения и ДНК, и для вашей породы делать исключений не собираюсь.
– О чем речь. Дик! – кивает Берко.
– Взаимно, Дик, – кивает Ландсман.
– Да я меня вы в массе – мудрствующие мудаки. Многослойный сэндвич из лжи, лицемерия, неприпудренного пидорского политиканства. Уже вследствие этого я с прибором положил на сказки вашего доктора Робуа со всеми его – кстати, вовсе не липовыми, хотя и обхезанными сверху донизу – полномочиями. Уж он мне изложил-наложил, с какого члена этот бандюга Ландсман носился по дороге с голой ж…, учиняя разбой и грабеж.
Ландсман хотел было открыть рот, но Дик отмахнулся в его направлении от невидимой мухи, блеснув ухоженными девичьими ноготочками.
– Сейчас закончу. Эти джентльмены, Джонни, мне не платят. Я у них не на жалованье. Но путями, для меня непостижимыми, они спутались с джентльменами, которые мне платят, точнее, сидят в совете, который мне платит. С тлингитскими джентльменами. И если племенные вожди прикажут мне привлечь мосье Ландсмана за несанкционированное нарушение границ владений, хулиганство, взлом, самовольное проведение расследования, то я так и сделаю, глазом не моргнув. Еврейские птенчики из Перил-Стрейт, как ни прискорбно мне это признать – и ты, Джонни, знаешь, насколько мне претит это признать, – мои еврейские птенчики. И их воровская хаза, пока и поскольку она находится там, где находится, пользуется моей защитой. И обитатели этой хазы не потеряют интереса к Ландсману после того, как я вытащил его конопатую задницу из-под их стволов.
– Типичный случай словесного поноса. – замечает Ландсман. – Дик, ваш доктор интересуется такими высокопарными тирадами. Вам бы с ним интересно было потолковать.
– Но прежде чем перекинуть тебя в акульи челюсти твоей бывшей бабы, Ландсман, – продолжает Дик, – а я с удовольствием это сделаю… Хотел бы я напоследок провентилировать один вопросик. Даже несмотря на то, что вы оба какие-никакие евреи, и, стало быть, услышу я от вас наслоения вранья разной степени вонючести, припудренного, опять же, всякой вашей еврейской идеологией.
Они ждут вопроса, и вопрос звучит просто и ясно, безо всякого многословия:
– Вы здесь по делу об убийстве?
– Да, – отвечает Ландсман.
– Официально – нет, – тут же добавляет Берко.
– По делу об убийствах, – не уступает Ландсман. – Два убийства, Берко. Менделя и Наоми.
– Наоми! Меир, но как?
И Ландсман отчитывается подробно, не упуская ничего, начиная с того момента, как в дверь его номера в отеле «Заменгоф» постучали. Рассказывает о том, как катался в лимузине с госпожой Шпильман, сообщает о беседе с дочкой пирожника, о метаморфозах с материалами ФАА, о визите Арье Баронштейна в Перил-Стрейт.
– Они говорят на иврите? – дивится Берко. – Мексиканцы на иврите?
– Вроде так, – подтверждает Ландсман. – Не тот иврит, конечно, что у рабби в синагоге. – Уж в иврите-то Ландсман силен. Отличит от полинезийских разнопевов. Но его иврит традиционный – язык, пронесенный предками через века европейского изгнания, в масле и соли, как прокопченный в целях лучшей сохранности лосось, пропитанный дымком идиша. Этот иврит не используется людьми для общения между собой, с его помощью обращаются к Богу. Если и слышал Ландсман иврит в Перил-Стрейт, то не тот язык копченой сельди, а какой-то еще более колючий диалект: щелочной, кварцевый, кремнеземный. Возможно, иврит; принесенный в сорок восьмом сионистами, евреями выжженной пустыни, стремившимися сохранить его в чистоте, но, как и германские евреи до них, ошеломленные натиском идиша вереницей невзгод и крушений. Насколько известно Ландсману, вымер этот иврит, мало носителей его осталось, и встречаются они раз в год в пустынных залах. – Я почти ничего и не услышал, одно-два слова. И скороговоркой, не уловить.
Он рассказал, как очнулся в комнате, в которой обнаружил эпитафию Наоми, о бараках и лагере, о вооруженных молодых людях.
Дик все это выслушал весьма внимательно, задавал попутные вопросы, вникал в детали.
– Знал я твою сестру, – сказал он Ландсману, когда тот закончил рассказ. – Жаль мне ее. И этот придурок… Рискнуть ради такого – вполне в ее характере.
– Но чего они хотели от Менделя Шпильмана, эти евреи с их визитером, который не любит шум поднимать? Чем они там занимаются? – недоумевает Берко. – Чего им вообще надо?
Эти вопросы Ландсману кажутся очевидными, логичными, ключевыми. Но Дика они расхолаживают.
– Не ваше дело. – Рот Дика превратился в коротенький бескровный дефис. – Эти евреи из Перил-Стрейт весят столько, что могут превратить прошлогоднюю коровью лепешку в бриллиант.
– Что ты о них знаешь, Вилли? – спрашивает Берко.
– Ни хрена не знаю.
– Тот, в «каудильо». Тоже американец?
– Не сказал бы. Скрюченный какой-то евреищка. Он не представился. Я и не интересовался. Сотруднику индейской полиции это пи к чему.