Ландсман фиксирует слухом щелчок, движение подошвы по линолеуму, правым глазом – мелькание тени. Отточенная сталь у хрусталика. Ландсман дергает головой, но Флиглер сгребает его ухо и дергает. Ландсман сжимается в комок, пытается извернуться, но рукоять трости Флиглера врезается в рану на его затылке. Колючая звезда протыкает лучами глаза Ландсмана, и он превращается в колокол, гудящий болью. Флиглер переворачивает этот колокол на живот, резво взбирается верхом ему на спину, вздергивает голову Ландсмана вверх и назад, подносит к горлу нож.
– У меня нет бляхи, – хрипит Ландсман, адресуясь к Робуа, которого он сейчас считает наиболее сомневающимся евреем данного помещения, – но я все равно ноз. Убейте меня, и придется вам плясать под другую музыку, федеральную.
– Как же, – пыхтит со спины Флиглер.
– Маловероятно, – соглашается Баронштейн. – Никому из присутствующих в полиции служить не придется… или более не придется.
Тонкая полоска, состоящая исключительно из железа с примесью углерода, обжигает горло Ландсмана.
– Флиглер! – восклицает Робуа, вытирая рот увеличившейся вдруг ладонью.
– Давай, Флиглер, давай, режь, сучье вымя! – поощряет исполнителя Ландсман. – Я тебе пришлю спасибо.
За кухонной дверью вспухает какое-то многоголосие, топот, кто-то застывает, обдумывая роковое действие: постучаться или нет. Молчание.
– Что там еще? – нервно кричит Робуа.
– На пару слов, доктор, – откликается мужской голос – молодой, американский и говорящий по-американски.
– Стоп! – Повелительный жест Робуа относится к Флиглеру. – Ждать!
Перед тем как за Робуа захлопнулась дверь, Ландсман воспринимает поток звуков, какие-то остроконечные многосложные, лишенные смысла слова терзают его мозг.
Флиглер устраивается поудобнее на пояснице Ландсмана. Между ними возникает неловкость, связывающая совершенных чужаков в замкнутом объеме лифта. Баронштейн проверяет, не появилось ли новых надписей на его прекрасном швейцарском хронометре.
– Я все угадал? – нарушает молчание Ландсман. – Так, хотелось бы знать, для общего развития…
– Х-ха! – выдыхает Флиглер. – Мне смешно…
– Робуа – дипломированный специалист по реабилитационной терапии, – голосом вокзального автоинформатора вещает Баронштейн. Одновременно его речь напоминает Ландсману Бину, когда та вынуждена общаться с одним из населяющих планету пяти-шести миллиардов идиотов и полуидиотов, к которым относится и Ландсман. – Он искренне пытался помочь сыну ребе. Мендель прибыл сюда совершенно добровольно. А когда решил отсюда уехать, они ничего не могли сделать, чтобы его задержать.
– Уверен, что ваше сердце разбито.
– Что вы хотите этим сказать?
– Излеченный Мендель Шпильман не представлял бы для вас угрозы? Для вашего статуса наследного принца?
– Ох, – вздохнул Баронштейн. – Чего от вас еще ожидать…
Дверь приоткрылась, Робуа проскользнул обратно, брови вынуты арками «Макдоналдса». Сквозь исчезающую щелочку дверного проема Ландсман уловил две молодых бороды в мешковатых темных костюмах. К уху одной бороды прилип слизняк микрофона. Противоположную сторону дверного полотна, разумеется, украшает табличка с надписью: «КУХНЯ ОБОРУДОВАНА НА СРЕДСТВА МИСТЕРА И МИССИС ЛАНС-ПЕРЛШТЕЙН, ПАЙКСВИЛЬ, ШТАТ МЭРИЛЕНД».
– Восемь минут, – в панике выплевывает Робуа, – не больше десяти.
– К вам гости? – участливо справляется Ландсман. – Кто бы это мог быть? Хескел Шпильман, конечно. Он ведь знает, что вы здесь, Баронштейн? Что вы тут торгуетесь с этими пушкарями? Что вы хотели от Менделя? Использовать для манипуляции великим ребе?
– Прочитайте в своем отчете Слониму. Может, позвонить ему, чтобы он вам напомнил?
Ландсман слышит за дверью движение, шарканье, стук. Щелкнуло реле, зажужжал и отъехал гольфомобильчик.
– Нет, сейчас никак, – говорит Робуа, подходя к Ландсману вплотную. Погустевшая вдруг борода карабкается ему в ноздри и в уши, свисает щупальцами к физиономии пленника. – Чего он более всего боится, это шума. Шума не будет, детектив. – Голос его потеплел, Ландсман замер, ожидая гадости, которая за этой нежностью воспоследует. Гадость проявилась в уколе в руку, быстром, профессиональном.
В сонные секунды перед потерей сознания голос Робуа сначала утратил всякий смысл, затем приобрел немыслимую четкость, стал прозрачным и понятным, как иногда случается во сне, когда вдруг открываются спящему поразительные глубины и высоты, сочиняет он поэтические шедевры, которые поутру оказываются бессмысленным бредом. Евреи по ту и по эту сторону двери восторгаются розами и глициниями, миррой и ладаном, осененные тенью финиковых пальм. Ландсман стоит среди них в белых струящихся одеждах, отражающих жар библейского солнца, и несет он какую-то ахинею на иврите, и вкруг него лишь друзья да братья, и горы прыгают баранчиками, а холмы резвятся козлятками…
Ландсман приходит в себя под гул пропеллера «Чесны-206», отстригающего у него правое ухо. Он зашевелился под неудобным электрическим пледом, электрическим, ко не включенным. Каморка ненамного больше койки, на которой он валяется. Чуткий палец детектива тянется к голове. Там, где его благословил Флиглер, голова напоминает подготовленную к жарке отбивную, вспухшую и влажную. Плечо тоже подверглось какой-то кулинарной обработке.
Сквозь стальной намордник узкого окошка просачивается что-то серое, не свет, а остатки света разочарованного ноябрьского дня юго-восточной Аляски, мучительно пытающегося вспомнить, как выглядит солнце.