– Черный, сладкий. Так?
– Бина…
– Самодеятельность. Черную метку никто не снимал. Тебя зажмут, сомнут, сломают. Рудашевские выдернут тебе ноги из задницы. Я об этом ничего не знаю и знать не желаю. – Она подошла к мешку, вытащила из него стопку папок, бухнула на облупленный стол. – Данные экспертизы неполные. Шпрингер подвесил ее в воздухе. Кровь и волосы. Латентные. Не густо. Баллистики еще нет.
– Спасибо, Бина. Слушай, Бина… Этот парень. Не Ласкер он. Этот парень…
Она прижала ладонь к его губам. За три года она ни разу к нему не прикоснулась. Тьма взметнулась вокруг Ландсмана, но тьма трепещет, кровоточит светом.
– Ничего не знаю и знать не желаю. – Она пригубила чашку и сморщилась – Ф-фу, гадость…
Чашку на стол, опять за мешок и к двери. Остановилась, глянула на Ландсмана, торчащего среди комнаты в халате, который сама же ему и подарила на тридцатипятилетие.
– Настырные вы ребята. Как вы только оттуда живыми выбрались…
– Мы должны были сказать ему, что его сын умер.
– Его… Сын?…
– Мендель Шпильман. Единственный сын ребе.
Бина открыла рот и не сразу закрыла. Не столько удивлена, сколько клюнула на новость, сомкнула бульдожьи челюсти на информации, прокусив до самого нутра. Ландсману знакомо ее удовлетворение этим ощущением, сжатием челюстей и податливостью материала. Но видит он в ее глазах и еще нечто знакомое. Бина никогда не потеряет интереса к информации, сплетням, историям людей, к лабиринту, ведущему от конечной вспышки насилия к первой мысли, к зародышу ошибки, Нo иногда детектива утомляет этот профессиональный голод.
– И… что сказал ребе? – с искренним сожалением выпускает она ручку двери.
– Вроде бы слегка огорчился.
– Удивился?
– Не сказал бы. Но что из этого следует… Парень уже давно катился под уклон, к логическому концу. Мог ли папаша пристрелить собственного сына? В принципе, вероятнее всего. А уж Баронштейн тем более.
Ее мешок падает на пол, как будто труп рухнул. Бина непроизвольно вращает плечом. Ландсман мог бы предложить помассировать ей плечо, но мудро воздерживается.
– Полагаю, мне все же позвонят. Баронштейн позвонит. Как только на небе появятся три звездочки.
– Ну, в таком случае, можешь заткнуть уши, когда он будет распинаться, как он лично и его духовный вождь скорбят об утрате. Все люди обожают сюжет возвращения блудного сына. Кроме тех, кто спит в пижамах.
Ландсман приложился к чашке кошмарно горького и сладкого пойла.
– Блудный сын…
– Он у них сыздетства ходил в вундеркиндах. Шахматы, Тора, языки… Сегодня мне рассказали байку о чудесном исцелении женщины от рака. Не слишком-то я ей поверил, но таких историй наверняка ходят дюжины в их «черношляпном» мире. Что он якобы Цадик-Ха-Дор. Надеюсь, знаешь, что это такое?
– Ну… Да, знаю. По крайней мере, знаю, что означают слова. Праведник поколения.
Отец Бины, Гурье Гельбфиш, человек ученый в традиционном смысле слова, постарался приобщить к собственным познаниям и единственного своего ребенка, увы, дочь.
– Суть в том, что эти ребята, цадики, появляются раз в поколение в течение последних пары тысяч лет. Выходят на работу, но не работают. Сачкуют. Ждут своего времени. Ждут, когда мир станет лучше. Или когда мир станет хуже некуда, как считают некоторые. О некоторых мы наслышаны. О большинстве ни слуху, ни духу, так и сгинули. Получается, что Цадик-Ха-Дор может проявиться в ком угодно.
– «Люди презирают и гонят его, – продекламировала Бина. – Полон он скорби, печаль ему ведома».
– Вот-вот. я и говорю. Кто угодно. Серый зэк. Ученый. Бродяга бездомный. Даже шамес, почему бы нет.
– Пожалуй, вполне возможно. – Бина обдумывает путь вербоверского вундеркинда-чудотворца вниз, к героину и «Заменгофу». с острова Вербов на Макс-Нордау-стрит. Результат раздумий ее печалит. – Во всяком случае, рада, что это не я.
– Больше не хочешь наставить мир на путь истинный?
– Неужели я когда-нибудь к этому стремилась?
– Мне казалось, что стремилась, да.
Она обдумывает, вспоминает, трет нос пальцем нос. сначала кончик, потом крыло.
– Во всяком случае, я это преодолела. – Ландсман не спешит ей верить. Бина никогда не бросит своих искупительских замашек. Она просто постепенно сжимала этот мир. пока он не скукожился до единственного захудалого копа. – Теперь все это для меня равносильно говорящим курицам-пророчицам.
Самый подходящий момент, чтобы покинуть помещение, но она стоит у двери еще четверть минуты неискупленного времени, наблюдая, как Ландсман треплет концы пояса своего халата.
– Что ты скажешь Баронштейну, когда он позвонит?
– Что ты нарушил субординацию, что я тебя уволю, сотру в порошок, сошлю на панель патрульным. Что-нибудь сделать постараюсь, но с этим шомером из Погребального общества, будь он проклят… Много я не сделаю. Да и ты тоже.
– Спасибо за предупреждение.
– И что ты намерен предпринять в свете моего своевременного предупреждения?
– Предпринять? Предпринять. Выйти на мать. Шпильман заявил, что ни одна душа Менделя не видала, о нем не слыхала, с ним не общалась. Но я почему-то в каждом его слове сомневаюсь.
– Батшева Шпильман. Сложный фокус. Особенно для мужчины.
– Еще бы, – печально согласился Ландсман.
– Нет, Меир. Нет. Не смей. Забудь.
– Она будет на похоронах. Все, что тебе надо сделать…
– Все, что мне надо сделать, это не попасться под колеса шомерам, следить за своей задницей, прожить ближайшие два месяца, не сломав шею.