– Классный будешь ноз, когда вырастешь, правда? – сыплет бодренькой скороговоркой Ландсман. – Как папа и дядя Меир.
– Ну-у, – вяло тянет Голди. – Зуб даю…
– Вот и молодец.
Еще одно телеэкранное рукопожатие. Беседа с пацаном напоминает Ландсману процедуру с мезузой: начал во здравие, кончил за упокой.
– С чего это ты за шахматы взялся? – спрашивает Эстер-Малке, когда Ландсман возвращается в кухню.
– Что ты, что ты, чур меня, какие шахматы! – ужасается Ландсман. Он взбирается на «свою» табуретку, ковыряется в крохотных пешечках, слониках, кониках и королечках дорожных шахмат, выстраивает из них композицию, оставленную покойным «Эмануилом Ласкером». Фигурки почти неразличимы, увертываются, не даются в руки.
– Ну, чего уставилась? – раздражается он. – Давно не видела?
– Ландсман, дьявол… – Эстер-Малке всматривается в его руки, переводит взгляд на лицо. – Тебя ж трясет.
– Ночь не спал.
– А-а-а…
Прежде чем вернуться в школу, окончить ее, стать социальным работником и выйти замуж за Берко, Эстер-Малке недолго, но весьма бурно бултыхалась на социальном дне Южной Ситки. На счету ее одно-другое мелкое преступление, татуировка по низу живота, в которой она теперь раскаивается, челюстной мост – память о последнем контакте с каким-то насильником. Ландсман знаком с ней дольше, чем Берко, впервые задержал ее по обвинению в хулиганстве, еще перед тем, как она бросила школу. Эстер-Малке знает, как обращаться с неудачниками, знает по опыту и чувствует нутром, она не тратит время на упреки, она помнит свою растраченную молодость. Эстер-Малке подходит к холодильнику, открывает дверцу. Бутылка «Брунер-Адлер», уже без пробки, переходит из ее руки в руку Ландсмана. Ландсман прижимает холодное стекло к виску, затем присасывается к горлышку.
– Что, задержка? – интересуется он, несколько оклемавшись.
Она изображает на лице сожаление, сует руку в карман халата, сжимает палочку индикатора беременности, но не вытаскивает ее. Ландсман ее понимает. Поднималась уже эта тема. Эстер-Малке считает, что он завидует ей, Берко и их программе воспроизводства, воплотившейся в двух здоровых сыновьях. Да, завидует, но в этом не признаётся. И никогда не признается.
– У, бл… – взрывается он, уронив черного слона. Фигура – фигурка – упала, подпрыгнула и спряталась где-то под стойкой бара.
– Хоть белый?
– Черный, черт бы его… Сло-оник. Зараза… Сгинул.
Эстер-Малке подходит к шкафчику, затягивает потуже пояс халата, открывает дверцу, изучающее всматривается в содержимое полок.
– Вот, – говорит она, снимает с полки коробку шоколадной крошки, открывает ее, высыпает на ладонь несколько темных застывших капелек, протягивает ладонь Ландсману. – Вполне сойдет.
Ландсман молча косится на ее ладонь, лезет под стойку, обнаруживает черного слона и вдавливает его шпенек в дырочку на «h6». Эстер-Малке возвращает коробку в шкафчик, руку – в карман халата, к тайне индикатора беременности.
Ландсман смахивает шоколадные крошки со стойки на ладонь, с ладони в рот.
– Берко знает?
Эстер-Малке трясет головой, лицо полностью скрывается под волосами.
– Да брось… Й-й-ерунда.
– Так-таки ерунда? – Она пожимает плечами.
– Ты хоть индикатор-то проверила?
– Боюсь…
– Чего боишься? – спрашивает Берко, вынырнувший из кухонной двери с юным Пинхасом Тэйч-Шемецом – увы, сокращенно – Пинки! – подмышкой, «градусником».
Месяц назад они отметили его первую годовщину: с тортом, со свечой… Отсюда вывод – вскоре вполне может воспоследовать и третий Тэйч-Шемец, заключил Ландсман. Через двадцать один или двадцать два месяца после второго. И через семь месяцев после Реверсии. Семь месяцев неизвестности. Еще один микроузник тюрьмы жизни, судьбы, истории, еще один потенциальный Мессия. Ведь болтают же «знатоки», что Мессия рождается в каждом поколении… Наполнить паруса мечты раздолбанной ладьи Илии-Пророка…
Рука Эстер-Малке появляется из кармана, оставив в его тьме индикатор, а бровь хозяйки многозначительно шевелится умной гусеницей.
– Боится услышать, что я вчера сожрал, – увиливает Ландсман и усиливает отвлекающий маневр, вынув из кармана ласкеровские «Триста шахматных партий» и бухнув их на стойку бара рядом с шахматной доской.
– Ты об этом вчерашнем жмурике?
– Эмануил Ласкер. Так он зарегистрировался в отеле. Документов при нем никаких, мы так и не знаем, кто он такой.
– Эмануил Ласкер. Имя-то известное… – Берко протиснулся в кухню. Уже в брюках и в рубашке. Брюки серые мериносовые с двойной складкой, рубаха разной степени белизны. Галстук с весьма изящным узлом, темно-синий в оранжевый горошек. Галстук длинен, брюки весьма просторные, при синих подтяжках, напряженных, кроме веса брюк, еще и давлением брюха хозяина. Под рубашкой угадывается исподний молитвенный таллит с бахромой, а по непроходимым зарослям густейшей шевелюры сползает на затылок кипа-ермолка. Подбородок, однако, щетиной не украшен. Все предки Берко по материнской линии в силу какого-то каприза судьбы не могли похвастаться бородами с тех незапамятных времен, когда Ворон создал весь мир – кроме солнца, которое он стырил. Берко Шемец внимателен и наблюдателен, но весьма по-своему и в своих специфических беркошемецовских целях. Он минотавр в лабиринте этого еврейского, еврейского, еврейского мира.
Берко появился в доме Ландсмаиов на Адлер-стрит однажды поздней весной 1981 года. Здоровенный неуклюжий парень, известный в Доме Морского Монстра клана Ворона племени Длинноволосых под именем Джонни-Медведь по кличке «Еврей». Тринадцатилетний парень ростом пять футов девять дюймов, лишь на дюйм меньше, чем сам Ландсман в восемнадцать, топтал порог своими «муклуками» тюленьей кожи. До этого момента ни Ландсман, ни его младшая сестра не имели представления о его существовании. Л теперь этот парнишка должен был обосноваться в спальне, где отец лечил бессонницу из бутылки «Клейна».