– И это еще не все, – продолжал ребе. – Мессия – моя заветная мечта, сильнейшее стремление моей жизни. – Он поднялся, брюхо хлынуло на бедро и мошонку, как вскипевшее молоко из кастрюли. – Но сдерживает страх. Страх поражения, боязнь потери еврейских жизней и полного разрушения всего, над чем трудились шесть десятков лет. К концу войны нас оставалось одиннадцать человек, одиннадцать вербоверов. Литвак. Одиннадцать! Я обещал тестю на его смертном одре, что никогда не допущу такого разгрома.
Наконец, я сомневаюсь в целесообразности этих действий. Существуют многочисленные обоснованные теории, предостерегающие от поспешных действий, от попыток ускорить пришествие Мессии. Иеремия и Соломон, к примеру, осуждают такие действия. Да, конечно, я жажду узреть моих евреев в новом доме, обеспеченном финансовой поддержкой США, с доступом к новым рынкам и ресурсам, которые откроет успех вашей операции. Жажду узреть Мессию, как жажду погрузиться после жара этой парильни погрузиться в темную прохладу миквы там, за дверью. Но, прости, Господь, мне эти слова, я боюсь. Таким страхом обуян, что даже вкус Мессии на губах моих не убедит меня. Так и скажите им там, в Вашингтоне. Трусит вербоверский ребе. – Идея страха показалась ему новой и заманчивой. Так подросток задумывается о смерти, так блудница мечтает о чистой любви. – Что?
Ребе уставился на задранный вверх указательный палец Литвака. Еще какое-то предложение. Дополнительный пункт повестки дня. Литвак не обдумал, как его подать, стоит ли вообще его поднимать, этот пункт и этот палец. Но когда ребе уже совсем повернулся было массивным задом к Иерусалиму и к немыслимой сложности сделки, которую вот уже сколько месяцев вынашивал и пестовал Литвак, он почуял возможность блестящего хода, вроде тех, что отмечаются в многоходовках двойным восклицательным знаком. Он распахнул блокнот, махнул ручкой по первому чистому листку, но в спешке и панике нажал слишком сильно, ручка порвала размокшую бумагу.
– Что у вас? – спросил Шпильман. – Еще какое-то предложение?
Литвак кивнул раз, другой.
– Ценнее Сиона? Мессии? Может, домишко на продажу?
Литвак встал и подошел к ребе. Двое голых с гиблыми телами. Каждый по-своему одинок. Из своего одиночества вытянул Литвак указательный палец и нарушил однородность мелких капелек конденсата, скопившегося на белом квадрате плитки. Два слова. Глаза ребе уперлись в слова, перекинулись к глазам Литвака. Надпись снова затуманилась, исчезла.
– Мой сын?!
...Это не просто игра, – написал Литвак в кабинете на Перил-Стрейт, ожидая вместе с Робуа прибытия этого заблудшего неисправимого сына. – Лучше драться за сомнительную победу, чем праздно ожидать какими ошметками тебя накормят
– Я надеюсь, что в каком-то углу еще осталась вера, – сказал Робуа. – Может быть, еще есть надежда.
Обеспечивая партнеров, клиентов, коллег, помощников, работодателей кадрами, Мессией, финансированием в пределах, превышающих их самые дикие мечты, Литвак просил от них лишь одного: не требовать, чтобы он верил тому идиотизму, в который уверовали они сами. Если для них телица красная – плод божественного вмешательства, то для него эта рыжая телка – выкинутый из-под хвоста случая отход засунутых туда, случаю под хвост, многих тысяч долларов налогоплательщиков, потраченных на бычью сперму и оплодотворение пипеточкой. Всесожжение этой коровы – для них исполнение древнего завета и очищение Израиля, для него – необходимый ход в древней игре, на кон которой поставили выживание евреев.
...Я в тот угол не ходок
Стук в дверь, и в щель просунулась голова Микки Вайнера.
– Я пришел, чтобы напомнить вам, сэр, – сказал он на добротном американском иврите.
Литвак непонимающе уставился в розовое лицо с припухшими веками и округлым детским подбородком.
– За пять минут до сумерек. Вы велели напомнить.
Литвак подошел к окну. Небо испещрилось розовыми и зелеными полосами по лучистому серому фону, напоминающему тело живого лосося. На небе планета – или яркая звезда. Он кивнул Микки Вайнеру. Закрыл шахматную доску-коробку и запер крючочком.
– Что в сумерки? – Робуа повернулся к Микки Вайнеру. – Какой сегодня день?
Микки пожал плечами. Насколько ему известно, обычный день месяца нисана. Как и его товарищи-сверстники, Микки Вайнер верил в предстоящее возрождение царства Иудейского и в Иерусалим как вечную столицу евреев. Так же, как и они, соблюдал он правила и предписания. Молодые американские евреи в Перил-Стрейт блюли диету, праздновали положенные даты, прикрывали темя кипой и носили таллиты, однако бороды подстригали по-армейски. В субботу они избегали работы и тренировок, однако не слишком строго. В течение сорока лет Литвак отвыкал от религиозных норм. Даже после аварии, лишившей его Соры, оставившей на ее месте зияющую дыру, даже в жажде смысла и голоде значения, оставшись перед пустой чашею и расколотым подносом, Литвак не стал более религиозным. «Черные шляпы» ему претили, как и прежде. После встречи в бане он ограничивался лишь минимально необходимыми контактами с готовящимися к походу на Палестину вербоверами.
...Никакой сегодня день, – написал он перед тем, как сунуть блокнот в карман и выйти. – Сообщите мне когда прибудут
В своей каморке Литвак вынул изо рта протезы, небрежно швырнул их в стакан. Расшнуровал ботинки и тяжко уселся на складную кровать. В Перил-Стрейт он всегда спал здесь, в стенном шкафу-кладовке, – так значилось это помещение на планах проектировщиков. Удобно, напротив кабинета Робуа. Одежду Литвак повесил на крюк, багаж сунул под койку.